DictionaryForumContacts

Reading room | Лев Толстой | Анна Каренина | 📋 | 📖 | 🔀 | Russian English
XI Chapter 11
Все принимали участие в общем разговоре, кроме Кити и Левина. Сначала, когда говорилось о влиянии, которое имеет один народ на другой, Левину невольно приходило в голову то, что он имел сказать по этому предмету; но мысли эти, прежде для него очень важные, как бы во сне мелькали в его голове и не имели для него теперь ни малейшего интереса. Ему даже странно казалось, зачем они так стараются говорить о том, что никому не нужно. Для Кити точно так же, казалось, должно бы быть интересно то, что они говорили о правах и образовании женщин. Сколько раз она думала об этом, вспоминая о своей заграничной приятельнице Вареньке, о её тяжёлой зависимости, сколько раз думала про себя, что с ней самой будет, если она не выйдет замуж, и сколько раз спорила об этом с сестрою! Но теперь это нисколько не интересовало её. У них шёл свой разговор с Левиным, и не разговор, а какое-то таинственное общение, которое с каждою минутой все ближе связывало их и производило в обоих чувство радостного страха пред тем неизвестным, в которое они вступали. Everyone took part in the conversation except Kitty and Levin. At first, when they were talking of the influence that one people has on another, there rose to Levin’s mind what he had to say on the subject. But these ideas, once of such importance in his eyes, seemed to come into his brain as in a dream, and had now not the slightest interest for him. It even struck him as strange that they should be so eager to talk of what was of no use to anyone. Kitty, too, should, one would have supposed, have been interested in what they were saying of the rights and education of women. How often she had mused on the subject, thinking of her friend abroad, Varenka, of her painful state of dependence, how often she had wondered about herself what would become of her if she did not marry, and how often she had argued with her sister about it! But it did not interest her at all. She and Levin had a conversation of their own, yet not a conversation, but some sort of mysterious communication, which brought them every moment nearer, and stirred in both a sense of glad terror before the unknown into which they were entering.
Сначала Левин, на вопрос Кити о том, как он мог видеть её прошлого года в карете, рассказал ей, как он шёл с покоса по большой дороге и встретил её. At first Levin, in answer to Kitty’s question how he could have seen her last year in the carriage, told her how he had been coming home from the mowing along the highroad and had met her.
–Это было рано-рано утром. Вы, верно, только проснулись. Maman ваша спала в своём уголке. Чудное утро было. Я иду и думаю: кто это четверней в карете? Славная четверка с бубенчиками, и на мгновенье вы мелькнули, и вижу я в окно – вы сидите вот так и обеими руками держите завязки чепчика и о чем-то ужасно задумались, – говорил он, улыбаясь. – Как бы я желал знать, о чем вы тогда думали. О важном? “It was very, very early in the morning. You were probably only just awake. Your mother was asleep in the corner. It was an exquisite morning. I was walking along wondering who it could be in a four-in-hand? It was a splendid set of four horses with bells, and in a second you flashed by, and I saw you at the window—you were sitting like this, holding the strings of your cap in both hands, and thinking awfully deeply about something,” he said, smiling. “How I should like to know what you were thinking about then! Something important?”
«Не была ли растрёпана?» – подумала она; но, увидав восторженную улыбку, которую вызывали в его воспоминании эти подробности, она почувствовала, что, напротив, впечатление, произведённое ею, было очень хорошее. Она покраснела и радостно засмеялась. “Wasn’t I dreadfully untidy?” she wondered, but seeing the smile of ecstasy these reminiscences called up, she felt that the impression she had made had been very good. She blushed and laughed with delight;
–Право, не помню. “Really I don’t remember.”
–Как хорошо смеётся Туровцын! – сказал Левин, любуясь на его влажные глаза и трясущееся тело. “How nicely Turovtsin laughs!” said Levin, admiring his moist eyes and shaking chest.
–Вы давно его знаете? – спросила Кити. “Have you known him long?” asked Kitty.
–Кто его не знает! “Oh, everyone knows him!”
–И я вижу, что вы думаете, что он дурной человек? “And I see you think he’s a horrid man?”
–Не дурной, а ничтожный. “Not horrid, but nothing in him.”
–И неправда! И поскорей не думайте больше так! – сказала Кити. – Я тоже была о нем очень низкого мнения, но это, это – премилый и удивительно добрый человек. Сердце у него золотое. “Oh, you’re wrong! And you must give up thinking so directly!” said Kitty. “I used to have a very poor opinion of him too, but he, he’s an awfully nice and wonderfully good-hearted man. He has a heart of gold.”
–Как это вы могли узнать его сердце? “How could you find out what sort of heart he has?”
–Мы с ним большие друзья. Я очень хорошо знаю его. Прошлую зиму, вскоре после того… как вы у нас были, – сказала она с виноватою и вместе доверчивою улыбкой, – у Долли дети все были в скарлатине, и он зашёл к ней как-то. И можете себе представить, – говорила она шёпотом, – ему так жалко стало её, что он остался и стал помогать ей ходить за детьми. Да, и три недели прожил у них в доме и как нянька ходил за детьми. “We are great friends. I know him very well. Last winter, soon after ... you came to see us,” she said, with a guilty and at the same time confiding smile, “all Dolly’s children had scarlet fever, and he happened to come and see her. And only fancy,” she said in a whisper, “he felt so sorry for her that he stayed and began to help her look after the children. Yes, and for three weeks he stopped with them, and looked after the children like a nurse.”
–Я рассказываю Константину Дмитричу про Туровцына в скарлатине, – сказала она, перегнувшись к сестре. “I am telling Konstantin Dmitrievitch about Turovtsin in the scarlet fever,” she said, bending over to her sister.
–Да, удивительно, прелесть! – сказала Долли, взглядывая на Туровцына, чувствовавшего, что говорили о нем, и кротко улыбаясь ему. Левин ещё раз взглянул на Туровцына и удивился, как он прежде не понимал всей прелести этого человека. “Yes, it was wonderful, noble!” said Dolly, glancing towards Turovtsin, who had become aware they were talking of him, and smiling gently to him. Levin glanced once more at Turovtsin, and wondered how it was he had not realized all this man’s goodness before.
–Виноват, виноват, и никогда не буду больше дурно думать о людях! – весело сказал он, искренно высказывая то, что он теперь чувствовал. “I’m sorry, I’m sorry, and I’ll never think ill of people again!” he said gaily, genuinely expressing what he felt at the moment.
– Она презрела свои обязанности и изменила своему мужу. Вот что она сделала, – сказал он. “She has forsaken her duty, and deceived her husband. That’s what she has done,” said he.
– Нет, нет, не может быть! Нет, ради Бога, вы ошиблись! – говорила Долли, дотрагиваясь руками до висков и закрывая глаза. “No, no, it can’t be! No, for God’s sake, you are mistaken,” said Dolly, putting her hands to her temples and closing her eyes.
Алексей Александрович холодно улыбнулся одними губами, желая показать ей и самому себе твёрдость своего убеждения; но эта горячая защита, хотя и не колебала его, растравляла его рану. Он заговорил с бóльшим оживлением. Alexey Alexandrovitch smiled coldly, with his lips alone, meaning to signify to her and to himself the firmness of his conviction; but this warm defense, though it could not shake him, reopened his wound. He began to speak with greater heat.
– Весьма трудно ошибаться, когда жена сама объявляет о том мужу. Объявляет, что восемь лет жизни и сын – что все это ошибка и что она хочет жить сначала, – сказал он сердито, сопя носом. “It is extremely difficult to be mistaken when a wife herself informs her husband of the fact—informs him that eight years of her life, and a son, all that’s a mistake, and that she wants to begin life again,” he said angrily, with a snort.
– Анна и порок – я не могу соединить, не могу верить этому. “Anna and sin—I cannot connect them, I cannot believe it!”
– Дарья Александровна! – сказал он, теперь прямо взглянув в доброе взволнованное лицо Долли и чувствуя, что язык его невольно развязывается. – Как бы я дорого дал, чтобы сомнение ещё было возможно. Когда я сомневался, мне было тяжело, но легче, чем теперь. Когда я сомневался, то была надежда; но теперь нет надежды, и я все-таки сомневаюсь во всем. Я сомневаюсь во всем, я ненавижу сына, я иногда не верю, что это мой сын. Я очень несчастлив. “Darya Alexandrovna,” he said, now looking straight into Dolly’s kindly, troubled face, and feeling that his tongue was being loosened in spite of himself, “I would give a great deal for doubt to be still possible. When I doubted, I was miserable, but it was better than now. When I doubted, I had hope; but now there is no hope, and still I doubt of everything. I am in such doubt of everything that I even hate my son, and sometimes do not believe he is my son. I am very unhappy.”
Ему не нужно было говорить этого. Дарья Александровна поняла это, как только он взглянул ей в лицо; и ей стало жалко его, и вера в невинность её друга поколебалась в ней. He had no need to say that. Darya Alexandrovna had seen that as soon as he glanced into her face; and she felt sorry for him, and her faith in the innocence of her friend began to totter.
– Ах! это ужасно, ужасно! Но неужели это правда, что вы решились на развод? “Oh, this is awful, awful! But can it be true that you are resolved on a divorce?”
– Я решился на последнюю меру. Мне больше нечего делать. “I am resolved on extreme measures. There is nothing else for me to do.”
– Нечего делать, нечего делать… – проговорила она со слезами на глазах. – Нет, не нечего делать! – сказала она. “Nothing else to do, nothing else to do....” she replied, with tears in her eyes. “Oh no, don’t say nothing else to do!” she said.
– То-то и ужасно в этом роде горя, что нельзя, как во всяком другом – в потере, в смерти, нести крест, а тут нужно действовать, – сказал он, как будто угадывая её мысль. – Нужно выйти из того унизительного положения, в которое вы поставлены: нельзя жить втроём. “What is horrible in a trouble of this kind is that one cannot, as in any other—in loss, in death—bear one’s trouble in peace, but that one must act,” said he, as though guessing her thought. “One must get out of the humiliating position in which one is placed; one can’t live à trois .”
– Я понимаю, я очень понимаю это, – сказала Долли и опустила голову. Она помолчала, думая о себе, о своём семейном горе, и вдруг энергическим жестом подняла голову и умоляющим жестом сложила руки. – Но постойте! Вы христианин. Подумайте о ней! Что с ней будет, если вы бросите её? “I understand, I quite understand that,” said Dolly, and her head sank. She was silent for a little, thinking of herself, of her own grief in her family, and all at once, with an impulsive movement, she raised her head and clasped her hands with an imploring gesture. “But wait a little! You are a Christian. Think of her! What will become of her, if you cast her off?”
– Я думал, Дарья Александровна, и много думал, – говорил Алексей Александрович. Лицо его покраснело пятнами, и мутные глаза глядели прямо на неё. Дарья Александровна теперь всею душой уже жалела его. – Я это самое сделал после того, как мне объявлен был ею же самой мой позор; я оставил все по-старому. Я дал возможность исправления, я старался спасти её. И что же? Она не исполнила самого лёгкого требования – соблюдения приличий, – говорил он, разгорячаясь. – Спасать можно человека, который не хочет погибать; но если натура вся так испорчена, развращена, что самая погибель кажется ей спасением, то что же делать? “I have thought, Darya Alexandrovna, I have thought a great deal,” said Alexey Alexandrovitch. His face turned red in patches, and his dim eyes looked straight before him. Darya Alexandrovna at that moment pitied him with all her heart. “That was what I did indeed when she herself made known to me my humiliation; I left everything as of old. I gave her a chance to reform, I tried to save her. And with what result? She would not regard the slightest request—that she should observe decorum,” he said, getting heated. “One may save anyone who does not want to be ruined; but if the whole nature is so corrupt, so depraved, that ruin itself seems to be her salvation, what’s to be done?”
– Все, только не развод! – отвечала Дарья Александровна. “Anything, only not divorce!” answered Darya Alexandrovna
– Но что же все? “But what is anything?”
– Нет, это ужасно. Она будет ничьей женой, она погибнет! “No, it is awful! She will be no one’s wife, she will be lost!”
– Что же я могу сделать? – подняв плечи и брови, сказал Алексей Александрович. Воспоминание о последнем проступке жены так раздражило его, что он опять стал холоден, как и при начале разговора. – Я очень вас благодарю за ваше участие, но мне пора, – сказал он, вставая. “What can I do?” said Alexey Alexandrovitch, raising his shoulders and his eyebrows. The recollection of his wife’s last act had so incensed him that he had become frigid, as at the beginning of the conversation. “I am very grateful for your sympathy, but I must be going,” he said, getting up.
– Нет, постойте! Вы не должны погубить её. Постойте, я вам скажу про себя. Я вышла замуж. Муж обманывал меня; в злобе, ревности я хотела все бросить, я хотела сама… Но я опомнилась; и кто же? Анна спасла меня. И вот я живу. Дети растут, муж возвращается в семью и чувствует свою неправоту, делается чище, лучше, и я живу… Я простила, и вы должны простить! “No, wait a minute. You must not ruin her. Wait a little; I will tell you about myself. I was married, and my husband deceived me; in anger and jealousy, I would have thrown up everything, I would myself.... But I came to myself again; and who did it? Anna saved me. And here I am living on. The children are growing up, my husband has come back to his family, and feels his fault, is growing purer, better, and I live on.... I have forgiven it, and you ought to forgive!”
Алексей Александрович слушал её, но слова её уже не действовали на него. В душе его опять поднялась вся злоба того дня, когда он решился на развод. Он отряхнулся и заговорил пронзительным, громким голосом: Alexey Alexandrovitch heard her, but her words had no effect on him now. All the hatred of that day when he had resolved on a divorce had sprung up again in his soul. He shook himself, and said in a shrill, loud voice:
– Простить я не могу, и не хочу, и считаю несправедливым. Я для этой женщины сделал все, и она затоптала все в грязь, которая ей свойственна. Я не злой человек, я никогда никого не ненавидел, но её я ненавижу всеми силами души и не могу даже простить её, потому что слишком ненавижу за все то зло, которое она сделала мне! – проговорил он со слезами злобы в голосе. “Forgive I cannot, and do not wish to, and I regard it as wrong. I have done everything for this woman, and she has trodden it all in the mud to which she is akin. I am not a spiteful man, I have never hated anyone, but I hate her with my whole soul, and I cannot even forgive her, because I hate her too much for all the wrong she has done me!” he said, with tones of hatred in his voice.
– Любите ненавидящих вас… – стыдливо прошептала Дарья Александровна. “Love those that hate you....” Darya Alexandrovna whispered timorously.
Алексей Александрович презрительно усмехнулся. Это он давно знал, но это не могло быть приложимо к его случаю. Alexey Alexandrovitch smiled contemptuously. That he knew long ago, but it could not be applied to his case.
– Любите ненавидящих вас, а любить тех, кого ненавидишь, нельзя. Простите, что я вас расстроил. У каждого своего горя достаточно! – И, овладев собой, Алексей Александрович спокойно простился и уехал. “Love those that hate you, but to love those one hates is impossible. Forgive me for having troubled you. Everyone has enough to bear in his own grief!” And regaining his self-possession, Alexey Alexandrovitch quietly took leave and went away.