DictionaryForumContacts

Reading room | Charles Dickens | A Tale of Two Cities | 📋 | 📖 | 🔀 | English Russian
CHAPTER VIII.
Глава VIII
Monseigneur in the Country
Вельможа в деревне

 

A beautiful landscape, with the corn bright in it, but not abundant.
Живописная местность, желтеющие нивы, но колос на них не густой, не обильный.
Patches of poor rye where corn should have been, patches of poor peas and beans, patches of most coarse vegetable substitutes for wheat.
Небольшие поля чахлой ржи, полоски бобов да гороха, грубые кормовые травы вместо пшеницы.
On inanimate nature, as on the men and women who cultivated it, a prevalent tendency towards an appearance of vegetating unwillingly — a dejected disposition to give up, and wither away.
Как в этих неодушевлённых злаках, так и в мужчинах и женщинах, работающих в поле, чувствуется, что им опротивело это прозябанье, что нет у них уже ни сил, ни охоты цепляться за жизнь и они вот-вот поникнут и увянут.

 

Monsieur the Marquis in his travelling carriage (which might have been lighter), conducted by four post-horses and two postilions, fagged up a steep hill.
Господин маркиз в своей дорожной карете (сегодня она кажется особенно грузной), запряжённой четвёркой почтовых лошадей, с двумя форейторами, медленно поднимается по крутому склону.
A blush on the countenance of Monsieur the Marquis was no impeachment of his high breeding; it was not from within; it was occasioned by an external circumstance beyond his control — the setting sun.
Лицо маркиза пылает, но эта краска не порочит его высокое происхождение; она вызвана не какой-нибудь тайной причиной, а чисто внешней, которая даже и не зависит от господина маркиза — это просто лучи заходящего солнца.

 

The sunset struck so brilliantly into the travelling carriage when it gained the hill-top, that its occupant was steeped in crimson. “
Когда карета, одолев подъём, выбралась на вершину холма, огненный сноп лучей хлынул в нее и залил багряным светом сидевшего в глубине путника.
“It will die out,” said Monsieur the Marquis, glancing at his hands, “directly.”
—Сейчас зайдёт, — промолвил маркиз, взглянув на свои руки. —

 

In effect, the sun was so low that it dipped at the moment.
Сию минуту. И правда, солнце было уже совсем низко и через минуту скрылось.
When the heavy drag had been adjusted to the wheel, and the carriage slid down hill, with a cinderous smell, in a cloud of dust, the red glow departed quickly; the sun and the Marquis going down together, there was no glow left when the drag was taken off.
К колесу прикрепили тормозной башмак, и карета, поднимая облака пыли и распространяя едкий запах гари, покатила вниз; красные отблески заката уже догорали; солнце с маркизом вместе катились вниз, и когда тормоз отцепили, никаких отблесков уже не осталось и следа.

 

But, there remained a broken country, bold and open, a little village at the bottom of the hill, a broad sweep and rise beyond it, a church-tower, a windmill, a forest for the chase, and a crag with a fortress on it used as a prison.
А кругом было все то же — открытая местность, изрезанная оврагами и холмами, деревушка у подножья горы, широкая ложбина, — а затем дорога снова уходила вверх по склону холма, вдали виднелась церковь, ветряная мельница, ещё дальше — лес, где охотились за дичью, — а надо всем этим — скалистый утёс и на самой его вершине крепость, ныне служившая тюрьмой.
Round upon all these darkening objects as the night drew on, the Marquis looked, with the air of one who was coming near home.
Надвигались сумерки, и господин маркиз смотрел на все это спокойными глазами человека, который едет по хорошо знакомой ему дороге и видит, что он уже почти дома.

 

The village had its one poor street, with its poor brewery, poor tannery, poor tavern, poor stable-yard for relays of post-horses, poor fountain, all usual poor appointments.
Деревушка была убогая, в одну улицу, на которой ютились убогая пивоварня, убогая сыромятня, убогий трактир и при нем конный двор для почтовых лошадей, убогий колодец с водоёмом — словом, все, без чего нельзя обойтись и в самом убогом деревенском обиходе.
It had its poor people too.
И ютился здесь такой же убогий люд.
All its people were poor, and many of them were sitting at their doors, shredding spare onions and the like for supper, while many were at the fountain, washing leaves, and grasses, and any such small yieldings of the earth that could be eaten.
Все в деревне были бедняки; многие из них сейчас сидели на порогах хижин и крошили себе на ужин луковицы или какие-нибудь коренья, другие толклись у водоёма, мыли всякую съедобную зелень, которую породила земля.
Expressive signs of what made them poor, were not wanting; the tax for the state, the tax for the church, the tax for the lord, tax local and tax general, were to be paid here and to be paid there, according to solemn inscription in the little village, until the wonder was, that there was any village left unswallowed.
О причинах этой бедности нечего было спрашивать, о них красноречиво свидетельствовали развешенные по деревне указы с длинным перечнем налогов и податей — государственных, церковных, господских, местных, окружных, и за что только не взимали с этой маленькой деревушки, — право, можно было удивляться, как она до сих пор сама-то уцелела и ее ещё не съели все эти поборы.

 

Few children were to be seen, and no dogs.
Ребят в деревушке было мало, а собак и совсем не водилось.
As to the men and women, their choice on earth was stated in the prospect — Life on the lowest terms that could sustain it, down in the little village under the mill; or captivity and Death in the dominant prison on the crag.
Взрослое население — мужчины и женщины — волей-неволей мирилось со своим уделом — так уж им было на роду написано жить в этой деревушке у мельницы, еле-еле перебиваясь со дня на день, пока душа в теле держится, или подыхать в тюрьме на скалистом утёсе.

 

Heralded by a courier in advance, and by the cracking of his postilions’ whips, which twined snake-like about their heads in the evening air, as if he came attended by the Furies, Monsieur the Marquis drew up in his travelling carriage at the posting-house gate.
Перед каретой маркиза скакал верховой, и в вечернем воздухе далеко разносилось щелканье кнутов, которыми форейторы, погоняя лошадей, размахивали с такой яростью, что бичи их напоминали разъярённых змей над головами фурий.
It was hard by the fountain, and the peasants suspended their operations to look at him.
Карета маркиза подкатила к конному двору; тут же рядом был водоём, и люди, толпившиеся возле него, побросали своё мытье и уставились на маркиза.
He looked at them, and saw in them, without knowing it, the slow sure filing down of misery-worn face and figure, that was to make the meagreness of Frenchmen an English superstition which should survive the truth through the best part of a hundred years.
Он смотрел на них и видел то, что он, разумеется, не находил нужным замечать — медленную неумолимую работу голода, точившего эти измождённые лица и тела, — недаром худоба французов вошла в поговорку у англичан и внушала им суеверный страх чуть ли не на протяжении всего столетия.

 

Monsieur the Marquis cast his eyes over the submissive faces that drooped before him, as the like of himself had drooped before Monseigneur of the Court — only the difference was, that these faces drooped merely to suffer and not to propitiate — when a grizzled mender of the roads joined the group.
Господин маркиз обвёл глазами покорные лица, склонившиеся перед ним подобно тому, как он и другие, равные ему, склонялись перед всесильным монсеньёром, с той лишь разницей, что эти ни о чем не просили, а склонялись с терпеливым смирением, — и в эту минуту к толпе присоединился весь серый от пыли батрак-каменщик, которого поставили чинить дорогу.

 

“Bring me hither that fellow!”
—Подать мне сюда этого олуха! —
said the Marquis to the courier.
крикнул маркиз верховому.

 

The fellow was brought, cap in hand, and the other fellows closed round to look and listen, in the manner of the people at the Paris fountain.
Олуха привели — он стоял у подножки кареты, держа картуз в руке, а другие олухи подошли посмотреть, послушать, — точь-в-точь как те бедняки в предместье Парижа у фонтана.

 

“I passed you on the road?”
—Это ты был на дороге, когда я проезжал?

 

“Monseigneur, it is true. I had the honour of being passed on the road.”
—Я самый, ваша светлость, как же, был, имел честь видеть, как вы изволили ехать.

 

“Coming up the hill, and at the top of the hill, both?”
—И когда я ехал в гору, и на перевале тоже?

 

“Monseigneur, it is true.”
—Так точно, ваша светлость.

 

“What did you look at, so fixedly?”
—А что это ты разглядывал так пристально?

 

“Monseigneur, I looked at the man.”
—На человека глядел, ваша светлость.

 

He stooped a little, and with his tattered blue cap pointed under the carriage.
Он нагнулся и показал своим рваным синим картузом куда-то под кузов кареты.
All his fellows stooped to look under the carriage.
Другие тоже нагнулись и поглядели туда.

 

“What man, pig?
—На какого человека, болван?
And why look there?”
Что ты там смотришь?

 

“Pardon, Monseigneur; he swung by the chain of the shoe — the drag.”
—Простите, ваша светлость, он висел на цепи, на тормозе.

 

 

“Monseigneur, the man.”
—Человек, ваша светлость.

 

“May the Devil carry away these idiots!
—Черт их разберёт, этих идиотов!
How do you call the man?
Как его зовут, этого человека?
You know all the men of this part of the country.
Ты же всех здесь знаешь.
Who was he?”
Кто это такой?

 

“Your clemency, Monseigneur!
—Ваша светлость, так ведь он не из здешних, не из нашего края.
He was not of this part of the country.
Я его в глаза никогда не видал.
Of all the days of my life, I never saw him.”
—Как же он висел на цепи?

 

“Swinging by the chain?
Что он, удавиться хотел?
To be suffocated?”
—Вот то-то и есть, ваша светлость.

 

“With your gracious permission, that was the wonder of it, Monseigneur.
Потому-то я и глядел и дивился.
His head hanging over — like this!”
У него, ваша Светлость, голова вот так свесилась.

 

He turned himself sideways to the carriage, and leaned back, with his face thrown up to the sky, and his head hanging down; then recovered himself, fumbled with his cap, and made a bow.
И, повернувшись боком к карете, он откинулся назад и запрокинул голову; потом выпрямился и, комкая картуз в руках, почтительно поклонился в пояс.

 

“What was he like?”
—А каков он на вид?

 

“Monseigneur, he was whiter than the miller.
—Весь белый, ваша светлость, белее мельника.
All covered with dust, white as a spectre, tall as a spectre!”
В пыли весь. Совсем белый, сущее привиденье, и длинный, как привиденье.

 

The picture produced an immense sensation in the little crowd; but all eyes, without comparing notes with other eyes, looked at Monsieur the Marquis.
Это картинное описание произвело впечатление на толпу, но никто не переглянулся, не покосился на соседа, все глаза были устремлены на маркиза.
Perhaps, to observe whether he had any spectre on his conscience.
Может быть, они пытались прочесть по его лицу, нет ли у него на совести такого привиденья?

 

“Truly, you did well,” said the Marquis, felicitously sensible that such vermin were not to ruffle him, “to see a thief accompanying my carriage, and not open that great mouth of yours.
—Нечего сказать, умно ты поступил, — промолвил маркиз (к счастью для бедняги, он не удостоил разгневаться на такую букашку), — видел, как вор прицепился к моей карете и даже не потрудился раскрыть рот и крикнуть!
Bah!
Эх, ты!
Put him aside, Monsieur Gabelle!”
Отпустите его, мосье Габелль!

 

Monsieur Gabelle was the Postmaster, and some other taxing functionary united; he had come out with great obsequiousness to assist at this examination, and had held the examined by the drapery of his arm in an official manner.
Мосье Габелль, почтмейстер, был облечён и некоторыми другими служебными полномочиями, связанными со взиманием налогов. Он почёл своим долгом присутствовать при допросе и весьма внушительно держал допрашиваемого за рукав.

 

“Bah! Go aside!” said Monsieur Gabelle.
—Слушаюсь, — с готовностью отозвался он и, подтолкнув каменщика, буркнул: — Проваливай!

 

“Lay hands on this stranger if he seeks to lodge in your village to-night, and be sure that his business is honest, Gabelle.”
—Задержите неизвестного, мосье Габелль, если он придёт искать ночлега в деревне, и выясните, зачем его сюда занесло.

 

“Monseigneur, I am flattered to devote myself to your orders.”
—Слушаюсь, монсеньёр, почту за честь выполнить ваше приказание.

 

“Did he run away, fellow?—
—А он что же, убежал?
?—where is that Accursed?”
Эй, куда ты девался, проклятый олух?

 

The accursed was already under the carriage with some half-dozen particular friends, pointing out the chain with his blue cap.
Проклятый олух уже залез под карету, туда же протиснулось пять-шесть его закадычных приятелей; он тыкал своим синим картузом, показывая на тормозную цепь.
Some half-dozen other particular friends promptly hauled him out, and presented him breathless to Monsieur the Marquis.
Пять-шесть других закадычных приятелей поспешно выволокли его из-под кареты, и он, помертвев от страха, снова предстал перед маркизом.

 

“Did the man run away, Dolt, when we stopped for the drag?”
—Скажи, дурак, что же, этот человек убежал, когда мы остановились прицеплять тормоз?

 

“Monseigneur, he precipitated himself over the hill-side, head first, as a person plunges into the river.”
—Он, ваша светлость, кувырком покатился вниз по склону, прыгнул с горы головой вперёд, прямо как в воду.

 

“See to it, Gabelle.
—Займитесь этим, Габелль.
Go on!”
Ну, поехали.

 

The half-dozen who were peering at the chain were still among the wheels, like sheep; the wheels turned so suddenly that they were lucky to save their skins and bones; they had very little else to save, or they might not have been so fortunate.
Пятеро-шестеро любопытных, забравшихся под карету поглядеть на цепь, все ещё торчали между колёс, сбившись, как овцы, в кучу; лошади взяли с места так внезапно, что они едва-едва успели отскочить и унести в целости кожу и кости, — больше спасать было нечего, а то, пожалуй, им так не посчастливилось бы!

 

The burst with which the carriage started out of the village and up the rise beyond, was soon checked by the steepness of the hill.
Карета с грохотом вылетела из деревни и помчалась по косогору, но вскоре шум колёс и топот копыт стихли — дорога круто пошла вверх.
Gradually, it subsided to a foot pace, swinging and lumbering upward among the many sweet scents of a summer night.
Лошади постепенно перешли на шаг, и карета, тихо покачиваясь, медленно поднималась в темноте, насыщенной чудесным ароматом тёплой летней ночи.
The postilions, with a thousand gossamer gnats circling about them in lieu of the Furies, quietly mended the points to the lashes of their whips; the valet walked by the horses; the courier was audible, trotting on ahead into the dull distance.
Форейторы, над которыми уже не метались змеи фурий, а кружила лёгким роем тонкокрылая мошкара, спокойно скручивали свои плетеные ремни; лакей шагал рядом с лошадьми, а верховой скрылся в темноте впереди, и оттуда доносился мерный стук подков.

 

At the steepest point of the hill there was a little burial-ground, with a Cross and a new large figure of Our Saviour on it; it was a poor figure in wood, done by some inexperienced rustic carver, but he had studied the figure from the life — his own life, maybe — for it was dreadfully spare and thin.
На вершине холма было маленькое кладбище. Там стоял крест и деревянное изображение распятого Христа; Это была убогая фигура, неумело вырезанная из дерева каким-нибудь деревенским мастером-самоучкой, но он делал ее с натуры, может быть с самого себя, — и поэтому она получилась у него такая измождённая, тощая.

 

To this distressful emblem of a great distress that had long been growing worse, and was not at its worst, a woman was kneeling.
Перед этим горестным символом великих страданий, которые с тех давних пор не переставали множиться и все ещё не достигли предела, стояла коленопреклонённая женщина.
She turned her head as the carriage came up to her, rose quickly, and presented herself at the carriage-door.
Когда карета поравнялась с ней, она повернула голову, поспешно поднялась и бросилась к дверце кареты.

 

“It is you, Monseigneur! Monseigneur, a petition.”
—Ваша светлость, умоляю вас, выслушайте меня!

 

With an exclamation of impatience, but with his unchangeable face, Monseigneur looked out.
Маркиз с нетерпеливым возгласом, но все с тем же невозмутимым видом, выглянул в окошко кареты.

 

“How, then!
—Что ещё такое?
What is it?
Вечно они что-то клянчат!
Always petitions!”
—Ваша светлость!

 

“Monseigneur.
Ради бога!
For the love of the great God!
Смилуйтесь!
My husband, the forester.”
Мой муж — лесничий!

 

“What of your husband, the forester?
—Ну, что такое с твоим мужем лесничим?
Always the same with you people.
Вечно одна и та же история!
He cannot pay something?”
Он не уплатил чего-нибудь?

 

“He has paid all, Monseigneur.
—Он все уплатил, ваша светлость.
He is dead.”
Он умер.

 

“Well!
—А-а.
He is quiet.
Ну вот он и успокоился.
Can I restore him to you?”
Не могу же я его тебе воскресить!

 

“Alas, no, Monseigneur!
—Увы, нет, ваша светлость.
But he lies yonder, under a little heap of poor grass.”
Но он лежит вон там, под маленьким холмиком, едва прикрыт дёрном.

 

“Well?”
—Ну, и что же?

 

“Monseigneur, there are so many little heaps of poor grass?”
—А сколько здесь этих холмиков, ваша светлость, еле прикрытых дёрном.

 

“Again, well?”
—Ну и что же?

 

She looked an old woman, but was young.
Женщина была молодая, но выглядела старухой.
Her manner was one of passionate grief; by turns she clasped her veinous and knotted hands together with wild energy, and laid one of them on the carriage-door — tenderly, caressingly, as if it had been a human breast, and could be expected to feel the appealing touch.
Не помня себя от горя, она то исступлённо стискивала худые, жилистые руки, то умоляюще робко прикладывала руку к дверце кареты, словно это была не дверца, а грудь, в которой бьётся человеческое сердце, способное услышать ее мольбу.

 

“Monseigneur, hear me!
—Ваша светлость, выслушайте меня!
Monseigneur, hear my petition!
Умоляю вас!
My husband died of want; so many die of want; so many more will die of want.”
Мой муж умер от голода. Столько народу умирает от голода. И сколько ещё перемрёт!

 

“Again, well?
—Ну, и что же делать?
Can I feed them?”
Разве я могу накормить всех?

 

“Monseigneur, the good God knows; but I don’t ask it.
—Про то один бог знает, ваша светлость.
Otherwise, the place will be quickly forgotten, it will never be found when I am dead of the same malady, I shall be laid under some other heap of poor grass.
Я прошу, чтобы мне позволили поставить на могилу камень или хотя бы дощечку с именем моего мужа, чтобы знали, где он лежит.
Monseigneur, they are so many, they increase so fast, there is so much want. Monseigneur!
Потому что, когда и меня скосит та же болезнь, его могилу нельзя будет отыскать, и меня зароют где-нибудь в другом месте, под таким же холмиком.
Monseigneur!”
Ваша светлость, их так много — этих холмиков, и с каждым днём все больше, люди мрут как мухи.

 

The valet had put her away from the door, the carriage had broken into a brisk trot, the postilions had quickened the pace, she was left far behind, and Monseigneur, again escorted by the Furies, was rapidly diminishing the league or two of distance that remained between him and his chateau.
Лакей оттащил ее от дверцы, карета рванула и покатила, форейторы пустили лошадей вскачь, и монсеньёр, снова подхваченный фуриями, умчался вперёд; до замка оставалось всего несколько миль.

 

The sweet scents of the summer night rose all around him, and rose, as the rain falls, impartially, on the dusty, ragged, and toil-worn group at the fountain not far away; to whom the mender of roads, with the aid of the blue cap without which he was nothing, still enlarged upon his man like a spectre, as long as they could bear it.
Со всех сторон в карету вливалось свежее благоухание летней ночи; щедрое, как дождь, оно доносилось и туда, к водоёму, где кучка грязных, оборванных, изнурённых работой людей слушала рассказ каменщика, который, размахивая синим картузом — он без него был ничто, — все ещё рассказывал о своём человеке-привидении, пока у людей хватало терпенья его слушать.
By degrees, as they could bear no more, they dropped off one by one, and lights twinkled in little casements; which lights, as the casements darkened, and more stars came out, seemed to have shot up into the sky instead of having been extinguished.
Но, наконец, у слушателей иссякло терпенье, и они стали расходиться один за другим; в хижинах засветились огни; а когда в хижинах стало темно, небо усеялось звездами, и казалось, Это те самые огни, только что погасшие в деревне, вдруг зажглись в небе.

 

The shadow of a large high-roofed house, and of many over-hanging trees, was upon Monsieur the Marquis by that time; and the shadow was exchanged for the light of a flambeau, as his carriage stopped, and the great door of his chateau was opened to him.
Маркиз тем временем въехал под свод деревьев, обступивших его со всех сторон, и его поглотила громадная черная тень высокого островерхого замка. Затем черная тень отступила, вспыхнул факел, карета остановилась, и тяжёлые входные двери распахнулись перед маркизом.

 

“Monsieur Charles, whom I expect; is he arrived from England?”
—Я жду мосье Шарля. Он приехал из Англии?

 

“Monseigneur, not yet.”
—Никак нет, монсеньёр, ещё не приезжал.
Among the men, not one.
Никто из мужчин.
But the woman who stood knitting looked up steadily, and looked the Marquis in the face.
Но женщина, которая не переставала вязать, стояла, подняв глаза, и смотрела маркизу прямо в лицо.
It was not for his dignity to notice it; his contemptuous eyes passed over her, and over all the other rats; and he leaned back in his seat again, and gave the word “Go on!”
Маркиз не обратил на это внимания, это было бы ниже его достоинства; окинув презрительным взглядом и ее и всех этих крыс, он снова откинулся на подушки и крикнул кучеру: «Пошёл!»
He was driven on, and other carriages came whirling by in quick succession; the Minister, the State-Projector, the Farmer-General, the Doctor, the Lawyer, the Ecclesiastic, the Grand Opera, the Comedy, the whole Fancy Ball in a bright continuous flow, came whirling by. The rats had crept out of their holes to look on, and they remained looking on for hours; soldiers and police often passing between them and the spectacle, and making a barrier behind which they slunk, and through which they peeped.
И карета помчалась; а следом за ней катила вереница других таких же карет — министры, прожектёры, откупщики, доктора, блюстители закона, столпы церкви, светила Оперы и Комедии, словом, весь блистательный шумный карнавал, — катила непрерывным потоком; крысы повылезали из своих нор и часами глазели на великолепное зрелище; шеренги солдат и полиции выстраивались иногда между ними и блестящей процессией, отгораживая их как бы стеной, из-за которой они выглядывали украдкой.
The father had long ago taken up his bundle and bidden himself away with it, when the women who had tended the bundle while it lay on the base of the fountain, sat there watching the running of the water and the rolling of the Fancy Ball — when the one woman who had stood conspicuous, knitting, still knitted on with the steadfastness of Fate.
Несчастный отец уже давно забрал свой страшный комочек и скрылся, а женщины, которые нянчились с комочком, когда он лежал на парапете, сидели у фонтана и смотрели, как струится вода, как мчится весёлый карнавал; и только одна женщина, которая стояла и вязала, так и продолжала вязать, невозмутимая, словно сама судьба.
The water of the fountain ran, the swift river ran, the day ran into evening, so much life in the city ran into death according to rule, time and tide waited for no man, the rats were sleeping close together in their dark holes again, the Fancy Ball was lighted up at supper, all things ran their course.
Точится вода в водоёме, течёт быстроводная река, день истекает, приходит вечер; жизнь человеческая протекает, и что ни день, в городе кого-то уносит смерть; время и течение жизни не ждут человека; уснули крысы, скучившись в своих темных норах; а карнавал шумел, сияя огнями, там шел весёлый ужин, все текло, как полагается, своим предначертанным путём.